Мы не всегда живы. Или не живы настолько насколько могли бы. Так часто слепы, глухи, нечувствительны к возможности жить полной жизнью. Жизнь — единственное, что противостоит распаду, смерти. Каждый миг существования перед нами незримые весы, на одной чаше — смерть, на другой — жизнь, подлинная и наполненная. Каждый раз мы кладем незримый грамм на одну из чаш этих весов. Однажды вес становится неравным с преимуществом в одну из сторон. Умертвлять себя разными способами мы учимся с малых лет. Жить, чаще всего, учимся, лишь остро ощутив нехватку того, что однажды утратили — чувства бытия.
Оно
«Что-то должно случиться, – подумал он, – я уж знаю».
/…/
Дуглас потрогал землю, но ничего не ощутил; он все время настороженно прислушивался. «Мы окружены, – думал он. – Что-то случится! Но что? – Он остановился. – Выходи же! Где ты там? Что ты такое?» – мысленно кричал он.
Том и отец шли дальше по тихой, податливой земле.
– На свете нет кружева тоньше, – негромко сказал отец. И показал рукой вверх, где листва деревьев вплеталась в небо — или, может быть, небо вплеталось в листву? – Все равно, – улыбнулся отец, – все это кружева, зеленые и голубые; всмотритесь хорошенько и увидите — лес плетет их, словно гудящий станок.
Отец стоял уверенно, по-хозяйски, и рассказывал им всякую всячину, легко и свободно, не выбирая слов. Часто он и сам смеялся своим рассказам, и от этого они текли еще свободнее.
– Хорошо при случае послушать тишину, – говорил он, – потому что тогда удается услышать, как носится в воздухе пыльца полевых цветов, а воздух так и гудит пчелами, да-да, так и гудит! А вот — слышите? Там, за деревьями водопадом льется птичье щебетанье!
«Вот сейчас, – думал Дуглас. – Вот оно. Уже близко! А я еще не вижу… Совсем близко! Рядом!».
Однажды это произошло на море. Частный пляжный клуб: красиво, комфортно, все сделано, чтобы удовлетворить самого привередливого отдыхающего. Всё для человека! Всё, кроме того, ради чего я ехала на море: ни песка, ни самого моря, ни звука прибоя и чаек. Конечно же, и море, и песок, и чайки были, за высокой оградой пляжного клуба. А здесь — бассейны всех глубин и форм, белые дощатые полы и музыка без претензии на «вкус и цвет», то есть та, что подходит каждому. Сидя во всей этой красоте созданной на благо отдыхающего, я ощутила себя буквально в тюрьме. Чувство тревоги и какой-то пустоты обострялось с каждой минутой. Услужливые официанты предлагали мохито или пиво, музыка уводила в какие-то грезы, тут было все, чтобы Оно не подошло близко, всё чтобы не встретиться и не остаться с собой. Но видимо в тот миг Оно подошло ко мне вплотную. Встреча с ним, с моим бытием, была в тот миг неизбежна.
Отойдя на безопасное расстояние, подальше от этого пляжного «рая», я села на горячий песок и стала смотреть на море. Музыка доходила и сюда, но не ей равняться со стихией и шумом морского прибоя. Тревога не утихала. Я пыталась напомнить себе, что у меня все хорошо, я на море, и даже вырвалась из пляжной тюрьмы. Но тревога нарастала, мне требовались действия, чтобы избежать чего-то, избежать встречи с Ним. Хотелось схватиться за книгу, выпить навязчиво предлагаемый коктейль, завязать беседу, уйти с головой в интернет, или просто уйти с головой в свою голову, где всегда в моем распоряжении сотни мыслей, часть из которых умеют ходить по кругу до бесконечности. Засмотревшись на игру двух детей, я вдруг честно сказала самой себе, что мне сейчас страшно и тревожно, хотя в таком месте среди лета это глупо. Помню, как сказала самой себе — «Да, и что? Пусть себе будет и страшно и тревожно, надоело уже спорить и вечно разбираться с собой. Страшно — значит страшно. Тревожно — значит тревожно. Конечно, я рассчитывала, что на море у меня будут другие настроения и мысли, но уж как есть, зато честно».
Я стала отслеживать свои мысли и чувства, как облака в небе, не застревая ни на одной, а отпуская их просто быть. Трогала песок, смотрела на детей в море и облака, слушала звук ветра и волн, и понимала, что я никому не обязана сейчас быть радостной, довольной или какой-то еще. Я могу просто быть. Мне кажется, я тогда впервые увидела море. Не кажется, а так и есть. То море в тот миг никогда не будет, и не было прежним. Потому что оно было настоящим, в настоящем моменте, здесь и сейчас.
Конечно, это было не в первый раз. Я помню каждый из тех моментов, когда жизнь словно прорывала какую-то пелену из суеты и иллюзий и накрывала меня своей полнотой. Я помню эти моменты в детстве, юности, сейчас. Сейчас я могу сама себе сказать, что чаще жива, нежели наоборот. Мне не нужно проделывать то, что тогда было на море. Достаточно просто обратиться к себе с вопросом: где Я? Что со мной? Как Я? Обнаружить себя и снова ощутить себя, не унесенной ветром в суету и тлен, а живой, живущей здесь и сейчас, везде и всегда.
Избегание чувств уводит нас от полноты и подлинности. Нам кажется, что если мы не допустим какую-то неприятную нам мысль или чувство, то спасем себя от дурного. В итоге все наши силы уходят на то, чтобы скрыть от себя правду, а сил противостоять тому, чему реально нужно противостоять нет. Если заменить процесс «попытаюсь быть каким-то», на «постараюсь просто быть», то Оно может приблизиться. Оно — бытие.
Бытие
«Нет, нет! Ни о чем другом не думать! И вдруг… Кажется, все хорошо! Да! Эта стычка, потасовка не спугнула набегавшую волну; вот она захлестнула их, разлилась широко вокруг и несет обоих по густой зелени травы в глубь леса. Кулак Тома угодил Дугласу по губам. Во рту стало горячо и солоно. Дуглас обхватил брата, крепко стиснул его, и они замерли, только сердца колотились да дышали оба со свистом. Наконец Дуглас украдкой приоткрыл один глаз: вдруг опять ничего?
Вот оно, все тут, все как есть!
Точно огромный зрачок исполинского глаза, который тоже только что раскрылся и глядит в изумлении, на него в упор смотрел весь мир.
И он понял: вот что нежданно пришло к нему, и теперь останется с ним, и уже никогда его не покинет.
«Я ЖИВОЙ», – подумал он.
Пальцы его дрожали, розовея на свету стремительной кровью, точно клочки неведомого флага, прежде невиданного, обретенного впервые… Чей же это флаг? Кому теперь присягать на верность?
/…/
– Ты что, Дуг? – спросил Том.
Голос его доносился точно со дна зеленого замшелого колодца, откуда-то из-под воды, далекий и таинственный.
Под Дугласом шептались травы. Он опустил руку и ощутил их пушистые ножны. И где-то далеко, в теннисных туфлях, шевельнул пальцами. В ушах, как в раковинах, вздыхал ветер. Многоцветный мир переливался в зрачках, точно пестрые картинки в хрустальном шаре. Лесистые холмы были усеяны цветами, будто осколками солнца и огненными клочками неба. По огромному опрокинутому озеру небосвода мелькали птицы, точно камушки, брошенные ловкой рукой. Дуглас шумно дышал сквозь зубы, он словно вдыхал лед и выдыхал пламя. Тысячи пчел и стрекоз пронизывали воздух, как электрические разряды. Десять тысяч волосков на голове Дугласа выросли на одну миллионную дюйма. В каждом его ухе стучало по сердцу, третье колотилось в горле, а настоящее гулко ухало в груди. Тело жадно дышало миллионами пор.
«Я и правда живой, – думал Дуглас. – Прежде я этого не знал, а может, и знал, да не помню».
Он выкрикнул это про себя раз, другой, десятый! Надо же! Прожил на свете целых двенадцать лет и ничегошеньки не понимал! И вдруг такая находка: дрался с Томом, и вот тебе — тут, под деревом, сверкающие золотые часы, редкостный хронометр с заводом на семьдесят лет!
– Дуг, да что с тобой?
Дуглас издал дикий вопль, сгреб Тома в охапку, и они вновь покатились по земле.
– Дуг, ты спятил?
– Спятил!
Они катились по склону холма, солнце горело у них в глазах и во рту, точно осколки лимонно-желтого стекла; они задыхались, как рыбы, выброшенные из воды, и хохотали до слез.
– Дуг, ты не рехнулся?
– Нет, нет, нет, нет!
Дуглас зажмурился: в темноте мягко ступали пятнистые леопарды.
– Том! – И тише: – Том… Как по-твоему, все люди знают… знают, что они… живые?
– Ясно, знают! А ты как думал?
Леопарды неслышно прошли дальше во тьму, и глаза уже не могли за ними уследить.
– Хорошо бы так, – прошептал Дуглас. – Хорошо бы все знали.
/…/
Дуглас стоял, чуть покачиваясь, и его ноша — весь истекающий соком лес — оттягивала ему руки. «Хочу почувствовать все, что только можно, – думал он. – Хочу устать, хочу очень устать. Нельзя забыть ни сегодня, ни завтра, ни после».
Каждый из нас может вспомнить моменты, когда жизнь ощущалась каждой клеточкой, была больше чем знание, понимание, чувство. Эти моменты трудно назвать просто «прошлым», прошедшим. Жизнь, как и Бог — не имеет времени, она или есть в человеке, или нет. Если она есть, то заполняет собою все. Жаль только, что мы не всегда бываем живы.
По форме эти моменты часто выглядят обыденно. Так произошло и с двенадцатилетним Дугласом, больше известным миру как писатель фантаст Рей Брэдбери, который спустя много лет, после описанных выше событий издаст одну из своих лучших книг, книгу о своем детстве «Вино из одуванчиков». Пережив однажды такие минуты полноты, встретившись с собой, центром своего Я, своей сутью, человек встречается одновременно с миром, жизнью, другими людьми. К этой цельности и полноте мы пытаемся вернуться снова и снова. Но, к сожалению, путь к этому чувству БЫТИЯ не так прост, хотя вместе с тем, казалось бы, естественен и предначертан.
Вспоминая как хорошо ЖИТЬ, мы пытаемся оживить себя кто чем может. Кому-то нужно для этого выпить двести грамм коньяка — и жизнь кажется ярче и интереснее. Кто-то прыгает с парашютом или стремится к мировой славе. Кому-то нужны победы на ринге или в коллективе среди коллег. Кому-то нужно много вкусной еды или одежды. Кто-то сгорает от ревности или влипает в отравляющие отношения. Мы находимся в погоне за утраченным чувством жизни, но в этой гонке убегаем от самой жизни. Испытав острые эмоции можно ощутить — «вот она жизнь», но проходит совсем немного времени и остается лишь послевкусие, которое хочется снова чем-то «заесть». Мы обрастаем неврозами — имитацией жизни, постоянной игрой в которой мы одновременно ищем жизнь и прячемся от нее.
Невротик ищет ходы, чтобы обмануть самого себя, убедить себя, что он чувствует то, что сейчас нужно чувствовать, думает то, что желательно думать. Невротик реактивен, он выдает чувство, действие или мысль, не успев встретиться с собой, чтобы ответить подлинно. На эти самообманы тратится много сил, а остаток уходит на то, чтобы убедить в этом теперь и других. В любом случае, невротика ждут «острые» переживания, которые добавят перца — чувство вины, стыда, проигрывание ситуаций, приписывание другим каких-то мыслей и чувств, сожаление, навязчивости, сбегание, постоянные страхи и тревога. А плата за эти «специи» — отсутствие настоящей жизни. Невроз — это самый доступный каждому из нас, впитанный с молоком матери способ умертвить себя, перестать быть по настоящему живым. Невротик строит воздушные замки, и драма его состоит в том, что в глубине души он знает, что в таких замках жить реально невозможно.
Вот что пишет об этом Абрахам Маслоу, один из основателей гуманистической психотерапии: «Такое понимание (невроза как блокирования личностного роста) дало мне, по крайней мере, одно преимущество: я обратил особое внимание на то, что вначале назвал «голосами импульсов», но что в более общем смысле может быть названо «внутренними сигналами». Я недостаточно осознавал, что при большинстве неврозов, так же, как и других расстройств, внутренние сигналы становятся слабее или исчезают вообще (как в случаях сильных навязчивостей) или они не слышны, или не могут быть услышаны. В крайних случаях мы имеем человека без переживания — зомби, абсолютно пустого внутри. Восстановление личности должно, по определению, включать восстановление способности иметь и воспринимать эти внутренние сигналы, знать, что и кто человеку нравится и не нравится, что приятно, а что — нет, когда есть, а когда — нет, когда спать, когда мочиться, когда отдыхать».
Можно было бы подумать, что Маслоу утрирует, когда пишет о «спать, мочиться, есть». Но, увы, нет, именно так может выглядеть невроз. Напротив меня клиент. Вижу, что ему неудобно, он сидит в позе анатомически ненормальной для человека. Спрашиваю — «Как вы себя чувствуете?». Быстро заготовленной фразой отвечает – «Все хорошо». Молчу. Он тоже молчит. Спустя какое-то время:
— Дышать трудно.
Киваю. Молчим. Уровень его напряжения зашкаливает, взгляд постоянно ищет, на чем задержаться, пальцы постукивают по креслу. При этом он будто совсем не дышит. Спустя время громко выдыхает. Кажется, что до этого в его легких судорожно удерживалась тонна воздуха. Садится более удобно. Наливаю себе воды. «Хотите?» — спрашиваю его. «Нет, спасибо», — так же слишком поспешно отвечает он. Вижу, что ответ у него созревает раньше, чем вопрос успевает до него дойти. Пауза.
— Я не знаю, что меня беспокоит, – начинает он. – Я не знаю, что именно. Я вообще уже не знаю, кто я и чего хочу. Как с водой. Вы спросили — а я ж даже задуматься не успел — хочу ли. Я не понимаю, удобно ли? Правильно ли я говорю? Что мне нужно?.. Можно мне воды?
Часто мы настолько привыкаем действовать импульсивно, зная какие «правильные ответы и реакции нужно выдать», что забываем спросить у себя, здесь и сейчас — чего я ХОЧУ? ЧЕГО хочу я? Чего Я хочу? Что уже говорить о более тонких сферах, таких как отношения, смысл жизни, поиск себя? Конечно же, нам кажется, что мы это знаем. Но сколько в этом правды о нас самих? Сколько в этом живой правды? Подлинной, непредвзятой, новой?
Умертвления и самоубийства
Человек часто совершает самоубийства. Речь идет о самоубийстве как о процессе, который медленно и уверенно ведет человека к распаду. Это может быть на физическом уровне: зависимость от алкоголя или наркотиков, нежелание лечить болезнь или, наоборот, постоянные действия, которые ведут к заболеванию. На душевном уровне — это зависимые, отравляющие отношения, гиперконтроль, болезненное стремление к признанию, растворение в другом человеке до самозабвения и т.п. На духовном уровне — отказ от своих ценностей, смыслов, убеждений, мечты. Все то, что уводит от реальности, сужает жизнь до точки, которая, в свою очередь, раскрывает свою огромную пасть и поглощает самого человека.
Как так происходит? Почему, родившись с изначальной способностью жить в полноте, человек утрачивает это чувство бытия и стремится к распаду? Львиную долю заслуженно можно списать на детские годы. Именно там, в период формирования человека и его взглядов на жизнь, происходят первые уроки небытия: «хочется — перехочется», «меня не волнует, что ты думаешь», «кто ты такой, чтобы спорить со старшими?», «много смеешься — плакать будешь», «веди себя как нормальные дети», «что за чушь? Из-за этого плакать?», «вечно тебе нравится всякая гадость»… Сколько их этих фраз-убийц, которые перекрывают доступ к реальным переживаниям? Сказанные не единожды, в момент, когда сердце открыто и воспринимает все «взаправду», они имеют огромное влияние. Потом мы с успехом проделываем это все и даже больше сами с собой: это не модно, это глупо, это плохо, это стыдно — говорим мы уже сами себе. Не плакать, не хотеть, не высовываться, не грустить, не бояться — уговариваем мы себя. Мы привыкаем сужать нашу реальность, подменяя ее «безопасными» иллюзиями, и верим в то, что это и есть наша жизнь. Верим до тех пор, пока жизнь не заявляет свои права на нас и не начинает стучать в двери нашего сердца. «Сильное скрытое воздействие, делающее нас менее восприимчивыми к нашей внутренней жизни, — это старый любовный роман западного общества с объективностью. Мы придумали думать, что субъективное — синоним слишком сентиментального, ненадежного и опрометчивого. В результате мы пытаемся избавиться от наваждения быть самим собой — внутренне переживающим существом…» — размышляет об утраченном чувстве бытия Джеймс Бьюдженталь, один из выдающихся психотерапевтов нашего времени.
В Евангелии сказано, что любовь к ближнему начинается с любви к себе. Эти слова трактуют на все лады. С экзистенциальным подходом в психотерапии это не имеет расхождений. Человек, не знающий себя, не может познать другого, так как познавать ему попросту нечем. Ошибочно пытаться любить другого не зная любви к себе. Важно помнить, что любовь к себе — это не эгоистическое потакание своим прихотям, а сознательное движение к жизни, от распада, от смерти. Только признав свое «я» центром своей жизни, ее ядром, человек может сознательно жертвовать этим Я, быть милосердным, прощать, принимать другого в его полноте, быть способным на поступок. До тех пор, пока связи с собой нет, эти действия будут носить импульсивный сиюминутный характер, не отличаться постоянством и осознанностью, а потому создавать только иллюзию любви и близости. Импульсивные действия «любви» когда-то были описаны психотерапевтом Стивеном Карпманом. Он обрисовал эти взаимодействия в виде закрытого сценария, где люди попеременно меняются ролями: спасатель-жертва-преследователь. Импульсивное желание спасти другого, сменяется острым приступом жалости к себе, а затем гневом на спасаемого и жаждой справедливости. Треугольник дает возможность бегать по кругу от одной роли к другой, меняясь с партнером местами раз за разом. Со стороны это может выглядеть как крепкие отношения. И, увы, так и есть. Они мощно скреплены неврозом участников и полной несвободой. Зрелой любви здесь лучше не искать, а предпочесть поиск самого себя и своей ответственности за себя и свою жизнь.
Примеры личностей целостных, как антипод невротиков, это примеры людей верных себе. Честность с собой и с другими это и есть отсутствие невроза. И даже, если чувства, желания, мысли, поступки не могут сойтись в одной точке, человек, стремящийся к целостности, отдает себе в этом отчет и признается честно. У целостного человека нет необходимости отрицать свое желание, если оно несбыточно, или отрицать свое чувство, если оно «неподходяще». Ему не нужно говорить себе «я люблю», если на самом деле «ненавижу», и говорить себе «мне здесь нравится» там, где хочется хлопнуть дверью. В момент, когда в сердце человека наступает точка тишины, в которой он честен с собой — может вернуться утраченное чувство бытия и появятся силы на решительный поступок.
«Он почувствовал невыносимо острую боль. Казалось, что-то рвет, разрывает его сердце. Боже мой, думал он, неужели я способен так страдать, страдать от любви? Я смотрю на себя со стороны, но ничего не могу с собой поделать. Знаю, что если Жоан снова будет со мной, я опять потеряю ее, и все же моя страсть не утихает. Я анатомирую свое чувство, как труп в морге, но от этого моя боль становится в тысячу раз сильнее. Знаю, что, в конце концов, все пройдет, но это мне не помогает. Невидящими глазами Равик уставился в окно Жоан, чувствуя себя до нелепости смешным… Но и это не могло ничего изменить…
Внезапно над городом тяжело прогрохотал гром. По листве забарабанили тяжелые капли. Равик встал. Он видел, как улица вскипела фонтанчиками черного серебра. Дождь запел, теплые крупные капли били ему в лицо. И вдруг Равик перестал сознавать, жалок он или смешон, страдает или наслаждается…
Он знал лишь одно — он жив. Жив! Да, он жил, существовал, жизнь вернулась и сотрясала его, он перестал быть зрителем, сторонним наблюдателем. Величественное ощущение бытия забушевало в нем, как пламя в домашней печи, ему было почти безразлично, счастлив он или несчастлив. Важно одно: он жил, полнокровно ощущал все, и этого было довольно!
Он стоял под ливнем, низвергавшимся на него, словно пулеметный огонь, с неба. Он стоял под ливнем и был сам ливнем, и бурей, и водой, и землей…
Молнии, прилетавшие откуда-то из неведомой выси, перекрещивались в нем; он был частицей разбушевавшейся стихии. Вещи утратили названия, разъединявшие их, и все стало единым и слитным — любовь, низвергающаяся вода, бледные сполохи над крышами, как бы вздувшаяся земля — и все это принадлежало ему, он сам был словно частицей всего этого… Счастье и несчастье казались теперь чем-то вроде пустых гильз, далеко отброшенных могучим желанием жить и чувствовать, что живешь».
Трудно было удержаться, чтобы не вспомнить переживания Равика, героя романа Эриха Марии Ремарка «Триумфальная арка». Так подлинно описать переживание возвращения своего бытия мог только тот, кто пережил это на себе. И потому мы верим романам Ремарка, как настоящим хроникам жизни.
Открытия и откровения
Мне часто задают вопрос — что такое экзистенциальная психотерапия. Отвечаю каждый раз по-разному, отвечаю живо, исходя из ситуации, вопроса и самого человека. Но если обобщить эти ответы, то их можно свести к тому, что экзистенциализм — это способность человека видеть привычные вещи по-новому. Это такая постоянная открытость бытию, при этом (!) с памятью о предыдущем опыте. То есть это постоянное такое стремление познать и постичь.
Мне понадобились годы, чтобы прийти к этому. К Рэю Дугласу Бредбери это пришло в его двенадцать, хотя роман-то он писал на пятом десятке лет, поэтому как знать.
«Он вынул пятицентовый блокнот в желтом переплете. Вынул желтый карандаш фирмы Тайкондерога. Открыл блокнот. Лизнул карандаш.
– Знаешь, Том, мне понравилось, как ты все считаешь, – сказал он. – Теперь и я буду так делать, все записывать. Вот ты, верно, про это и не думал, а мы ведь каждое лето опять и опять, снова-здорово делаем то же самое, что делали прошлым летом.
– Например, Дуг?
– Ну, например, делаем вино из одуванчиков, покупаем теннисные туфли, пускаем первый фейерверк, делаем лимонад, вытаскиваем из ног занозы, собираем дикий виноград. Каждый год одно и то же, в точности как раньше, и никаких перемен, никакой разницы. Но это только одна половина лета, Том.
– А другая?
– Другая — то, что мы делаем первый раз в жизни.
– Например, едим оливки?
– Нет уж, кое-что поважнее. Ну как если мы вдруг увидим, что папа и дедушка не все на свете знают.
– Пожалуйста, не выдумывай! Они знают все, что только можно знать!
– Не спорь, Том. Я уже записал это в «Открытия и откровения». Они знают не все. Но тут нет ничего страшного. Я и это открыл.
– Какую еще ерунду ты там записал?
– Что я живой.
– Вот еще, Америку открыл! Давно известно.
– Нет, я про это думаю, я это замечаю — вот что ново. Сперва живешь, живешь, ходишь, делаешь что-нибудь, а сам даже не замечаешь. И потом вдруг увидишь: ага, я живу, хожу или там дышу, — вот это и есть по-настоящему в первый раз. Теперь я разделю лето на две половины. Первая в моем блокноте называется «Обряды и обыкновенности». Первый раз в этом году пил шипучку. Первый раз в этом году бегал босиком по траве. Первый раз в этом году чуть не утонул в озере. Первый арбуз. Первый москит. Первый сбор одуванчиков. Все это бывает из года в год, и мы про это никогда не думаем. А вторая половина блокнота — «Открытия и откровения». Или даже лучше назвать «Озарения» — вот отличное слово, правда? Или, может, «Ощущения»? В общем, когда делаешь что-нибудь старое, давно известное, ну хоть разливаешь в бутылки вино из одуванчиков, это, конечно, надо записать в «Обряды и обыкновенности». А потом про это подумаешь — и уж тут все мысли, какие придут в голову, все равно, умные или глупые, надо записать в «Открытия и откровения». Вот, слушай, что я записал про это вино: «Каждый раз, когда мы разольем его по бутылкам, у нас остается в целости и сохранности кусок лета двадцать восьмого года». Ну, что скажешь?
– Я уже давным-давно не понимаю, что ты такое говоришь, – сказал Том.
– Ну, гляди, вот я еще записал. В «Обрядах и обыкновенностях» у меня стоит так: «Первый раз спорил с папой и получил первую трепку летом тысяча девятьсот двадцать восьмого года, утром двадцать четвертого июня». А в «Открытиях и откровениях» у меня про это так: «Взрослые и дети — два разных народа, вот почему они всегда воюют между собой. Смотрите, они совсем не такие, как мы. Смотрите, мы совсем не такие, как они. Разные народы — “и друг друга они не поймут”. Вот, мотай себе на ус, Том.
– Верно, Дуг, в самую точку! Ясно, именно так! Поэтому-то мы никак не можем поладить с папой и мамой. Вечно одни неприятности с утра до ночи! Дуг, ты просто гений!
– Значит, так: увидишь за эти три месяца что-нибудь, что мы делаем опять и опять, – тут же скажи мне. Потом подумай про это — и тоже скажи мне. А в День труда мы все это прочитаем и посмотрим, что у нас получится за лето.
– А я тебе прямо сейчас скажу кое-что. Бери карандаш, Дуг. На свете пять миллиардов деревьев. Я это вычитал в книжке. И под каждым деревом есть тень, верно? Значит, откуда берется ночь? А вот откуда: пять миллиардов деревьев — и из-под каждого дерева выползает тень. Представляешь? Вот бы найти способ удержать их все под деревьями и не выпускать — тогда и спать ложиться незачем, ведь ночи-то и не было бы вовсе! Вот тебе и выходит: немножко старого и немножко нового.
– Все правильно, тут есть и старое и новое. – Дуглас лизнул желтый карандаш Тайкондерога (ему ужасно нравилось это название). – Ну-ка, скажи все это еще разок…
На свете пять миллиардов деревьев, и под каждым деревом лежит тень…».
По сути, Дуглас дает нам урок того, как можно сохранить в себе искру жизни, интерес к ней, открытость. Мы можем видеть обыкновенно себя, близких, людей вокруг, работу, мир, небо, деревья. А потом мы можем прислушаться к себе и УВИДЕТЬ все это открыто, и по-новому: себя, близких, окружающий мир.
Хочется быть живым. Всегда. Вечно. Хочется выбирать жизнь, чтобы однажды она победила смерть. Казалось бы, нет ничего проще, только живи. И оказывается, нет ничего труднее, жить и оставаться при этом живым.
Прекрасно! Аня, як Ви вмієте «передать непередаваемое» словами. Так тонко, чуттєво і правдиво! Дякую Вам!