Отец внимательно его выслушал и пригласил зайти как-нибудь в гости, но только в другой раз. Маме он потом рассказывал, что в моем варианте тайна зачатия человека была описана довольно грамотно, хотя и простонародным, немного вульгарным языком. Смущало папу только некоторое несоответствие вульгарных терминов их анатомическому назначению. Но потом он верно рассудил, что это от отсутствия практики.
– Ничего, — сказал папа, — вырастет — научится.
И он был прав. Ничего там сложного, как оказалось.
Было мне тогда шесть лет. А брату пять.
Шаляпин
Я знал Шаляпина. Некоторые скажут: “Нет, ты не знал”. А я настаиваю.
Шаляпина я, как и все в нашем дворе, видел каждый вечер. Он шел из пивной и по длинной аллее, пересекавшей по диагонали наш большой двор, окруженный коробками многоэтажек.
Для того, чтобы попасть в начало этой аллеи, Шаляпину приходилось проделывать довольно неблизкий путь сквозь палисадники и кусты. Но настоящий артист просто не мог поступать иначе. Всегда точно в назначенный им самим час, благоухая выпитым натощак зубным эликсиром, который он запивал пивом, Шаляпин эффектно выходил на аллею и начинал концерт. Широкие жесты рук выдавали в нем представителя классической оперной школы.
Голос у него был громкий и довольно приятный. Вот только вместо слов раздавались нечленораздельные звуки. Но, если прислушаться и войти в ритм, то за громким бормотанием нараспев явно угадывалась опера. Возможно даже, что Шаляпин пел знаменитых “Паяцев”. Просто не знал итальянского языка.
Дети дразнили Шаляпина и дергали за полы длинного плаща. Он дышал на них зубным эликсиром, замахивался, но никогда и никого не ударил. Только ругался. Ругательства, в отличие от либретто, выходили у него четкими и законченными. Расправившись с детьми, Шаляпин продолжал концерт. Громогласная опера звучала на весь район и замолкала, когда заканчивалась аллея или выбегала жена Шаляпина и била певца мокрой тряпкой. Она называла мужа старым дураком и пьяницей. Пение сменялось громкими и хлесткими тряпочными шлепками — супружница всегда старалась попасть по лицу. Соседи к такой жестокости относились с одобрением. Когда выступление заканчивалось, они облегченно вздыхали. Для соседей певец был обычным пьяным дебоширом.
Но мне почему-то и тогда, и сейчас казалось, что Шаляпин просто был душевным человеком. Когда его переполняла радость — он делился с другими. А, может, его переполняла боль? Болью ведь тоже можно делиться. Я долго пытался понять, что же на самом деле заставляло этого человека каждый вечер давать представление? Может, и не было в нем никакой радости или боли, а была лишь обычная пьяная дурь и жажда внимания? И много времени прошло, пока я понял, что это совершенно не важно. Важно лишь то, что именно в такие минуты он по-настоящему жил. Жил, пока не заканчивалась аллея. Или пока не выбегала жена с мокрой тряпкой.
С тех пор меня преследует детская психическая травма, о которой я почему-то нисколько не жалею: когда я слышу фамилию Шаляпин, то первым делом в памяти возникают запах зубного эликсира, широкая аллея и нечленораздельные “Паяцы”. Безумие, конечно, я знаю. Но не более безумие, чем грязная мокрая тряпка, которая грубо прерывает арию на невнятном полуслове…
Близкие люди
В детстве, уже выходя из нежного возраста, я как-то услышал дома разговор двух гостей. Дяди Леши и дяди Саши. Они спорили и ругались. Потому, что если столько пить, то обязательно нужно ругаться. Вообще, у нас часто собирались гости. Выпивали, угощались. Но вот ругались не часто. Наверное, поэтому я и запомнил.
Блестящий и круглый дядя Леша работал каким-то начальником, имел служебную машину. В гости он приходил в умопомрачительном вельветовом пиджаке и долго вытирал вилку и нож салфеткой, прежде чем начать закусывать. На его фоне дядя Саша заметно проигрывал. Когда-то он был врачом, заведующим отделением. А потом что-то случилось, и он стал ремонтировать автомобильные колеса. Но до сих пор весь дом бегал к нему лечиться. Он никому не отказывал. И многие выздоравливали. Да почти все выздоравливали.
О чем именно они спорили, я уже не помню. В памяти хорошо сохранились только какие-то общие моменты. Как горячился дядя Леша. И как долго и спокойно что-то говорил дядя Саша. Но чувствовалось, что ему тоже очень хочется повысить голос. Он потом меня учил: “На два тона, всегда на два тона ниже. И тогда к тебе будут прислушиваться. А чем громче кричишь, тем меньше тебя замечают”.
В какой-то момент страсти за столом уж очень накалились. Женщины стали переглядываться. Мама вдруг вспомнила про чай, попыталась рассказать, какой вкусный торт она сегодня испекла и убежала на кухню. Тетя Алиса сначала поглаживала дядю Лешу по пухлой руке, которую украшали красивые японские часы. Но успокаивающие нежности на мужа не действовали. Тогда она стала лихорадочно накладывать в его тарелку разные вкусности. Но вид аппетитных закусок распалил ее мужа еще больше.
– Я тебе не Вася с улицы, у меня два высших образования? И работаю я не дворником. И в друзьях у меня не бомжи какие-нибудь! – почти кричал дядя Леша, пока тетя Алиса настойчиво пыталась положить ему в тарелку щедро нарезанный балык.
Все за столом уставились на дядю Сашу. Ну, правда — как он не понимает таких простых вещей? Сам-то он кто? Слово “неудачник” тяжело повисло в пропитанном застольем воздухе. Дядя Саша задумчиво прожевал кусочек утки, поковырял в зубах. Потом спокойно посмотрел на дядю Лешу и ответил:
– Молодец ты, Леха. И жизнь у тебя удалась. Одного тебе недостает — чтобы парочка бомжей тебя другом считали…
Я тогда подумал: ну как так — бомжи? И долго еще не мог понять — причем здесь бомжи? А потом стал взрослым и понял. Но мне сейчас интересно, а остальные взрослые тогда, за столом, поняли дядю Сашу? Наверное, поняли. То есть, я очень надеюсь, что поняли.
Потому, что за столом у нас всегда собирались только самые близкие люди.
Мишка
Мишке завидовал весь двор. Это даже не то слово — завидовал. Мишку буквально почитали. Костюм и кроссовки у него были с тремя полосками — настоящий «Адидас», хоккейная клюшка — «Кохо», а джинсы — «Монтана». Даже на обрезке лыжной палки, которой Мишка играл в “пекаря”, красовалась иностранная надпись “Slalom”.
Мишка жевал настоящие жвачки бубльгум и некоторым, далеко не всем, мог откусить кусочек. Изумительный аромат и вкус бубльгума ощущался даже после того, как пять человек его уже пожевали.
Иногда Мишка выносил во двор упаковку импортных апельсиновых вафель. Запах апельсиновой эссенции перебивал аромат роз, цветущих возле подъезда. Вафлями Мишка не делился ни с кем. Сам съедал их у всех на глазах, и было заметно, что ему очень вкусно. Только однажды он разрешил откусить кусочек Юрке Соловью. Юрка Соловей считался самым сильным во дворе. А мне в тот раз досталась бумажка, в которую заворачивали импортные вафли. Я хранил ее целый месяц и нюхал. Запах апельсиновой эссенции не выветривался очень долго.
Мишка ловко стрелял воробьев. Рогатку он растягивал на всю ширину рук. Выстрел получался мощный и удивительно меткий. Как-то на спор он с трех выстрелов убил трех воробьев. После каждого удачного выстрела, он подбирал воробья и аккуратно укладывал его на скамейку. После того, как спор был выигран, все разошлись. А воробьи остались лежать.
Однажды возле мишкиного подъезда раскопали газовую трубу. Мишка вышел с трехлитровой банкой бензина и спичками. Бензин он вылил на раскопанную трубу, а спички отдал мне и приказал поджечь разлитый бензин. Мне было всего шесть, но я уже тогда понимал, что это сущие пустяки. Прикажи мне Мишка сжечь пшеничное поле, колосившееся через дорогу или даже весь город — я бы поджег. Через две секунды труба, а вместе с ней и весь заваленный мусором котлован, пылали ярким пламенем. Мишка убежал сразу. Я подумал и тоже побежал домой, и стал ждать, когда наш дом взорвется.
Но он не взорвался.
А Мишка скоро уехал туда, откуда ему присылали посылки с адидасами и апельсиновыми вафлями.
Дальний космос
У меня был значок. Не какая-то поделка из “Союзпечати”, а настоящий значок, привезенный из настоящего Байконура. Байконур — это место, куда
правительство моей страны спускало львиную долю всех добываемых алмазов и выкачанной нефти. С космодрома Байконур для чего-то запускали в небо ракеты. И вся страна могла гордиться нашими славными космонавтами. Плюс имела прогноз погоды, который ошибался не более одного раза в сутки. А лично мне от всей этой добычи нефти и алмазов достался значок. Круглый по форме, что символизировало бесконечность космоса, с расположенными по периметру флагами стран, представители которых уже там побывали. Покрытый эмалью и позолотой значок больше напоминал орден. Ну как, скажите, было его не нацепить? Наверное, кому-нибудь это покажется смешным, но так мы здесь жили. Электронные часы из Гонгконга с семью мелодиями воспринимались как свидетельство внеземного разума, а автомобиль иностранного производства часто принимали за летающую тарелку.
Значок мне подарил папин друг детства по фамилии Блоха. Странный человек с грустными глазами. У него были усы, как у фокусника Акопяна и он невероятно быстро умел клеить обои и, как почему-то считала моя мама — женщин. Звали его дядя Сережа. Они с отцом как-то договорились оклеить обоями нашу квартиру за две недели. В смысле, дядя Сережа за две недели клеит, а папа платит. Дядя Сережа поклеил за час одну комнату, попросил задаток и пропал как раз на две недели. В последний день он все же появился, за три часа поклеил оставшиеся две комнаты и коридор, выпил и съел все, что смог и пропал опять. В этот раз уже на три года.
Отцу рассказали, как это произошло. Дядя Сережа сидел вечером дома.
Смотрел телевизор. Жена возилась на кухне, дочка Анюта делала уроки. Вдруг Блоха встал и в тапочках вышел на улицу, сказав жене, что пошел за хлебом. И три года его никто не видел.
Отец говорил, что такое в жизни случается по двум причинам. Либо человек психически болен, либо ему очень нужно, чтобы три года его никто не видел. Или видел, но не знал, что это он.
Как бы там ни было, но усы фокусника Акопяна я узнал сразу, когда через эти самые три года в нашей квартире раздался звонок. Родителей дома не было. Открыв дверь, я увидел дядю Сережу с какой-то блондинистой тетей, явно не похожей на мадам Блоху. Впрочем, тетя оказалась очень милой и помогла мне чистить картошку, пока я бегал к соседям за сахаром. Потом пришли родители, открылись закрома, послали гонца в магазин…
Уже поздно вечером ко мне в комнату зашел дядя Сережа. Оказалось, что он ездил на Байконур — исполнил мечту детства. Правда, я так и не понял, кем он там работал и что делал. Рассказывал про ракеты и космонавтов. Получалось, что без него на Байконуре никак нельзя было обойтись. Чуть что случится: где Блоха? А вы не видели Блоху? А подать-ка сюда Блоху! Вот и пришлось столько там сидеть. Жалко ведь, глупышей этих. Ну что они там без него могут? И дня не протянут. В глазах дяди Сережи сквозили печаль и тревога. Я так и не спросил, почему же он от них уехал? Не смог. Говорят, что Анюта, его дочка, спросила. Но она имела в виду совсем не Байконур.
Что еще сказать? Очень скоро дядя Сережа опять пропал. На этот раз из моей жизни навсегда. А мне тогда в подарок оставил этот самый значок и потрясающую книжку о покорении космоса с автографом космонавта Гречко. Книжка до сих пор валяется где-то на даче. А значок у меня украли. Но тогда я не сильно расстроился. Я ведь понимал, что вся жизнь у меня впереди, и она будет долгой. И я успею стать капитаном, изобрету ядерную бомбу, снимусь в продолжении “Трех мушкетеров”. И несколько раз обязательно покорю дальний космос…
Пока дверь открыта
Я не помню, что было раньше — фильм или книга? То есть, посмотрел я сначала фильм или прочитал книгу про Тимура и его команду. Но, как и все тогда советские дети, я твердо решил помогать всяким бабушкам и малышам. Малышей не всегда удавалось догнать, а с бабушками было проще. Иногда они сопротивлялись. Особенно, если подбежать и попытаться молча выхватить из рук огромную авоську со всяческой снедью, которую бедная старушка добывала в очередях целый день. От этого они обычно кричали и ругались.
Однажды я догнал соседку со второго этажа. Это было не сложно — она ходила очень медленно. Я никогда больше не видел, чтобы человек так медленно ходил.
Из своей квартиры она появлялась только для того, чтобы вынести мусорное ведро. Для этого ей нужно было подняться на восемь ступеней вверх, выбросить содержимое ведра в мусоропровод и спуститься вниз. Эта процедура занимала у старушки почти весь день, с утра и до вечера.
Можно было раз пятнадцать за день пробежать мимо нее и обратно. Если с ней здоровались, она отвечала. Но с ней мало кто здоровался. Почему-то ее считали ненормальной и сторонились. Наверное, старость и болезнь — это все же ненормально.
В старушке было что-то зловещее. На расстоянии она напоминала Бабу Ягу. Сутулая, с характерным носом и морщинистыми птичьими руками. Каждый раз, пробегая мимо нее, я был уверен, что это именно меня она ждет на ступенях лестницы. Притворяется, маскируется. Выбирает момент, чтобы внезапно схватить, зажарить и съесть. Сердце падало на бетонный пол, чтобы потом взлететь и застрять где-то в горле.
И вот все это удовольствие как-то взяли и испортили Тимур со своей командой. Однажды мне надоело смотреть на старушку и ее медленную телепортацию. В конце концов, все это просто раздражало. Я решил, что пора
начать тимуровские подвиги.
Она стояла на первой ступеньке своего восхождения, когда я набрался храбрости и выхватил из ее рук ведро. Быстро сбегав к мусоропроводу и обратно, я поставил пустое ведро возле дверей ее квартиры.
– Вот, – сказал я.
И, кажется, впервые разглядел ее лицо. Оно было очень старым. Это, пожалуй, все, что я мог бы сказать тогда. Ее голова мелко-мелко тряслась из стороны в сторону, а птичьи руки, избавленные от пластмассового ведра, дрожали. Сейчас я бы добавил, что в ее лице и руках было что-то аристократическое. Очень благородная, но в тоже время очень ветхая старость.
Она молча смотрела на меня и мне постепенно становилось не по себе. К вернувшимся детским страхам добавилась досада. Судя по всему, моя тимурокомандовщина ей явно не понравилась. Мне казалось, будто она подумала, что я хотел украсть ее мусорное ведро. Я убежал.
На следующий день дверь ее квартиры была открыта, но самой старухи видно не было. Так было и завтра, и вообще всю неделю. Дверь стояла открытая то полностью, то наполовину. И очень скоро я попался.
Поворачивать назад в тот день было уже поздно. Старуха стояла в дверях, смотрела на меня и манила рукой.
– Заходи, заходи, — и зачем-то еще добавила, — не бойся.
От этого “не бойся” мою волю парализовало и я переступил порог старушечьей квартиры. “Ну все”, — подумал я. “Наверное, ведро треснуло или еще какая-нибудь фигня”.
Я к тому времени уже знал, что старухам в голову могут приходить разные интересные мысли. Она манила рукой и вела меня в комнату. Этот поход занял у нее минут пять и я успел за это время на всякий случай заглянуть на кухню.
В то время нас пугали рассказами о злых людях, которые заманивали маленьких детей к себе, крутили их на фарш и делали пирожки с мясом. Будто бы даже одна мама нашла в таком пирожке пальчик своей дочки и узнала его.
На кухне почему-то ничего подозрительного не было. Не было огромной мясорубки. Не было даже банальной русской печи, в которой можно запекать ребенка целиком. Я начал понемногу успокаиваться.
В квартире было очень чисто. На всем, на чем можно, лежали кружевные белые салфетки. В комнате стоял накрытый к чаю стол. Белая скатерть и опять кружева. Много чашек и блюдец. Интересно, зачем так много? В небольших стеклянных вазах – конфеты и свежее печенье. Старуха сказала:
– Угощайся.
Я недоверчиво смотрел на нее и не мог понять, в чем дело. С ведром не все в порядке, что ли? Она не обиделась? Или это она так меня воспитывает? Вот потянусь к конфетам, а меня ударят по рукам…
Ожидая подвоха, я взял печенье, не забыв сказать “спасибо”, как учила мама.
– Бери еще. И конфеты не забудь, — она как-то умудрилась покачать и без того трясущейся головой и стала сама набирать печенье, конфеты и класть мне в руки. Эта процедура заняла у нее еще минут пять.
– Спасибо, — повторил я. Что еще сказать, я не знал и стал пятиться к двери. – А я болела. Всю неделю, — голос у нее был ясный, какой-то серебристый, как поднос, на котором стоял старинный чайный сервиз. Инсульт иногда щадит речь.
– Ты можешь заходить, когда дверь открыта. Я специально оставляю, — она стала расправлять заломившуюся кружевную салфетку на скатерти, — когда болею.
Но я уже был на пороге и, пулей выскочив за дверь, мчался на улицу. Кажется, я даже не попрощался.
Больше я ее не видел. Дверь бывала то открыта, то закрыта. Если слышалось шарканье ног, я спускался на лифте. Но это было недолго. Однажды стало ясно, что старушка больше дверь не открывает.
Кто-то к ней все же приходил, конечно. Печенье, конфеты, продукты, пенсию, в конце концов, кто-то должен был ей приносить. Дверь для того и держат открытой, чтобы кто-нибудь зашел.
Меня она тоже приглашала, но какие-то детские страхи и комплексы мешали принять это предложение. Мне интересно, ушли они или нет? Зашел бы я к ней сейчас? Не знаю. Но мне бы хотелось.
Я бы осторожно взял ее за руку. За птичью руку, дрожащую, прохладную, усеянную старческой гречкой. Несмотря на ее благородство и аристократичность, я бы обращался к ней на “ты” — годы постепенно и неумолимо равняют всех. Сказал бы: здравствуй. Или лучше сказал бы: вот. Вот и я зашел к тебе. Извини, что так долго пришлось ждать. Но ведь и ты, моя милая, особой быстротой на моей памяти не отличалась…